Мы с Франком и Филиппом Каслом, потянувшись через пропасть, перетащили Кросби к себе, подальше от опасности. И снова умоляюще протянули руки к Минтонам.
Их лица были невозмутимы. Могу только догадываться, о чем они думали. Предполагаю, что больше всего они думали о собственном достоинстве, о соответствующем выражении своих чувств.
Паника была не в их духе. Сомневаюсь, было ли в их духе самоубийство. Но их убила воспитанность, потому что обреченный сектор замка отошел от нас, как океанский пароход отходит от пристани.
Вероятно, Минтонам – путешественникам тоже пришел на ум этот образ, потому что они приветливо помахали нам оттуда.
Они взялись за руки.
Они повернулись лицом к морю.
Вот они двинулись, вот они рухнули вниз в громовом обвале и исчезли навеки!
Рваная рана погибели теперь разверзлась в нескольких дюймах от моих судорожно скрюченных пальцев. Мое тепловатое море поглотило все. Ленивое облако пыли плыло к морю – единственный след рухнувших стен.
Весь замок, сбросив с себя тяжелую маску портала, ухмылялся ухмылкой прокаженного, оскаленной и беззубой. Щетинились расщепленные концы балок. Прямо подо мной открылся огромный зал. Пол этого зала выдавался в пустоту, без опор, словно вышка для прыжков в воду.
На миг мелькнула мысль – спрыгнуть на эту площадку, взлететь с нее ласточкой и в отчаянном прыжке, скрестив руки, без единого всплеска, врезаться в теплую, как кровь, вечность.
Меня вывел из раздумья крик птицы над головой. Она словно спрашивала меня, что случилось. «Пьюти-фьют?» – спрашивала она.
Мы взглянули на птицу, потом друг на друга.
Мы отпрянули от пропасти в диком страхе. И как только я сошел с камня, на котором стоял, камень зашатался. Он был не устойчивей волчка. И он тут же покатился по полу.
Камень рухнул на площадку, и площадка обвалилась. И по этому обвалу покатилась мебель из комнаты внизу. Сначала вылетел ксилофон, быстро прыгая на крошечных колесиках. За ним – тумбочка, наперегонки с автогеном. В лихорадочной спешке за ним гнались стулья.
И где-то в глубине комнаты что-то неведомое, упорно не желающее двигаться, поддалось и пошло.
Оно поползло по обвалу. Показался золоченый нос. Это была шлюпка, где лежал мертвый «Папа».
Шлюпка ползла по обвалу. Нос накренился. Шлюпка перевесилась над пропастью. И полетела вверх тормашками.
«Папу» выбросило, и он летел отдельно.
Я зажмурился.
Послышался звук, словно медленно закрылись громадные врата величиной с небо, как будто тихо затворили райские врата. Раздался великий А-бумм…
Я открыл глаза – все море превратилось в лед-девять.
Влажная зеленая земля стала синевато-белой жемчужиной.
Небо потемнело. Борасизи–Солнце – превратилось в болезненно-желтый шар, маленький и злой.
Небо наполнилось червями. Это закрутились смерчи.
Я взглянул на небо, туда, где только что пролетела птица. Огромный червяк с фиолетовой пастью плыл над головой. Он жужжал, как пчела. Он качался. Непристойно сжимаясь и разжимаясь, он переваривал воздух.
Мы, люди, разбежались, мы бросились с моей разрушенной крепости, шатаясь, сбежали по лестнице поближе к суше.
Только Лоу Кросби и его Хэзел закричали. «Мы американцы! Мы американцы!» – орали они, словно смерчи интересовались, к какому именно гранфаллону принадлежат их жертвы.
Я потерял чету Кросби из виду. Они спустились по другой лестнице. Откуда-то из коридора замка до меня донеслись их вопли, тяжелый топот и пыхтенье всех беглецов. Моей единственной спутницей была моя божественная Мона, неслышно последовавшая за мной.
Когда я остановился, она проскользнула мимо меня и открыла дверь в приемную перед апартаментами «Папы». Ни стен, ни крыши там не было. Оставался лишь каменный пол. И посреди него была крышка люка, закрывавшая вход в подземелье. Под кишащим червями небом, в фиолетовом мелькании смерчей, разинувших пасти, чтобы нас поглотить, я поднял эту крышку.
В стенку каменной кишки, ведущей в подземелье, были вделаны железные скобы. Я закрыл крышку изнутри. И мы стали спускаться по железным скобам.
И внизу мы открыли государственную тайну. «Папа» Монзано велел оборудовать там уютное бомбоубежище. В нем была вентиляционная шахта с велосипедным механизмом, приводящим в движение вентилятор. В одну из стен был вмурован бак для воды. Вода была пресная, мокрая, еще не зараженная льдом-девять. Был там и химический туалет, и коротковолновый приемник, и каталог Сирса и Роубека, и ящики с деликатесами и спиртным, и свечи. А кроме того, там были переплетенные номера «Национального географического вестника» за последние двадцать лет.
И было там полное собрание сочинений Боконона.
И стояли там две кровати.
Я зажег свечу. Я открыл банку куриного супа и поставил на плитку. И я налил два бокала виргинского рома.
Мона присела на одну постель. Я присел на другую.
– Сейчас я скажу то, что уже много раз говорил мужчина женщине, – сообщил я ей. – Однако не думаю, чтобы эти слова когда-нибудь были так полны смысла, как сейчас.
Я развел руками.
– Что?
– Наконец мы одни, – сказал я.
Шестая книга Боконона посвящена боли, и в частности пыткам и мукам, которым люди подвергают людей. «Если меня когда-нибудь сразу казнят на крюке, – предупреждает нас Боконон, – то это, можно сказать, будет очень гуманный способ».
Потом он рассказывает о дыбе, об «испанском сапоге», о железной деве, о колесе и о каменном мешке.
Ты перед всякой смертью слезами изойдешь.
Но только в каменном мешке для дум ты время обретешь.